Начальник участка покачал головой и опустился на стул, разглаживая смятые листки тетради. Трофимов, отшатнувшись от стола, повернулся, исподлобья взглянул на меня и, ничего не сказав, вышел из раскомандировки.
— Ну и тип! — вздохнул начальник участка. — Совесть замучила… А ты зачем здесь?
— Он действительно прогулял, Павел Васильевич?
— Да не совсем. С горным мастером схлестнулся. Хотел пораньше уйти — приспичило что-то. Объяснить не объяснил, а тот обиделся, жетон не отдал. Трофимов — без жетона и на-гора. Ушел — и баста. Вот он какой хороший. Он хороший, а другие…
Губин не закончил, снова вздохнул.
— А тебе что надо? — вновь спросил он меня.
— Потом. — Я поспешил из кабинета.
Я надеялся увидеть Трофимова в коридоре, но его уже не было. Не было и Маши, с которой мы собирались уйти вместе домой.
На следующий день, как только мы остались одни, я рассказал Маше о том, что произошло. Она молча, не перебивая, выслушала, и когда я спросил по привычке: «Так кто же прав? Губин или Трофимов?» — она, вместо того чтоб мягко и спокойно сказать привычное: «А как ты сам думаешь?» — как-то странно посмотрела в мою сторону.
Я повторил свой вопрос.
— Трофимов, — как будто впервые услышав эту фамилию, медленно произнесла Маша. — Ты знаешь его?
И тут мне пришлось поведать ей о Трофимове то, что невольно скрывал все это время. Она выслушала меня молча, не перебивая, только изредка вскидывала глаза, как бы убеждаясь в том, что это я сижу перед ней.
Закончил я все тем же вопросом:
— Так кто же прав?
И услышал в ответ совсем другие слова:
— В другой раз, Вася, потом.
Она произнесла их тихо, невнятно, и я, тревожась, спросил:
— Ты не заболела, Маша? Может, лучше отпроситься?
— Ничего, пройдет. А ты иди.
— Могу сбегать, я мигом.
— Спасибо, Вася, не надо. Пройдет.
Как назло, в этот день работы было много, я так и не смог до конца смены отлучиться от своего конвейера. Дела в лаве не клеились. Комбайн не шел: обрушивалась кровля, и приходилось заделывать ее. Больно, как по сердцу, стучала по голым рештакам скребковая цепь. Время в такие минуты тянется ужасно медленно, а тут я еще ничего не знал о Маше: как она там, что с ней?
Спросил у слесаря, который торопился к комбайну:
— Как там Маша?
— Ничего! — крикнул он и полез дальше.
«Ничего, — усмехнулся я. — Что такое ничего? Плохо или хорошо? Ох уж эта наша привычка буквально на все откликаться: „Ничего!“»
Маша работала в откаточном штреке на ленточном транспортере. Просто так не сбегаешь — обязательно надо знать, что у тебя есть впереди десять — пятнадцать минут свободного времени. Но эти минуты могут прийти только в том случае, когда уголь идет хорошо, вагоны заполняются быстро и горный мастер поспешно звонит диспетчеру: «Пришлите порожняк». Для горнорабочих, когда дела идут хорошо, перерыв приходится на то короткое время, когда машинисты увозят из-под погрузочного пункта груженный углем состав, а на его место ставят порожняк.
А угля все нет. Стучит цепь. В молчании стоят вагоны. И уже диспетчер звонит на лаву: «Что случилось?»
Усталые, злые выходят из лавы шахтеры, сердито кричат мне: «Да выключай же ты!»
Это — конец смены, невеселый, грустный конец.
Я поспешил в откаточный штрек, еще издали замахал лампочкой: «Выключай, Маша, отмучились». Но лента продолжала крутиться. Я опять замахал, но, видно, Маша не замечала моего сигнала.
Неужели ей действительно плохо? Раньше с ней такого не бывало. Она всегда поджидала меня.
Маша стояла у головки ленты.
— Выключай! — крикнул я.
— Я остаюсь.
— Что-о?! — удивился я. — Остаешься? Так уже все, конец.
— Иди, Вася, не беспокойся. Я сама дойду.
— Опять попросили остаться?
— Ага, — согласно кивнула она. — Такелажники новый бар в лаву будут доставлять. Кто-то должен им помочь.
— Да послала бы ты их всех подальше! — уже в отчаянии крикнул я. — Пошли!
— Иди, Вася, иди.
— А голова? Не болит?
— Нет, ничего.
— Ничего, — усмехнулся я. — Хотел бы я знать, что такое твое «ничего»! Вот Трофимов прогулял — и тоже «ничего».
— Оставь ты его в покое.
— Значит, он прав? Значит, может с кулаками лезть, так, что ли?
— Иди, Вася, пора уже. — Она даже подтолкнула меня.
— Маша, — попросил я, — давай я останусь.
— Спасибо, не надо.
— Но как же ты ночью пойдешь? — схватился я за последнюю возможность уговорить ее.
— Как-нибудь. Ну, иди, а то на трамвай опоздаешь. «Странная она какая-то сегодня, — решил было я, но тотчас же подумал: — Почему — странная? Просто не смогла отказать. Я бы тоже, наверно, не отказался. Бар заменить надо срочно — это и без слов понятно. Вот только почему ее попросили? Может, потому, что на женщин больше надежи, как она сама мне сказала? Наверное, так. Уже не впервые обращаются к ней за помощью. Не ко всем, не к другим ребятам, а к ней. И она ни разу не отказалась. Надо Губину сказать: „Кого вы, Павел Васильевич, просите? Женщину, маленькую, хрупкую женщину. Беречь ее надо, ценить. Есть ли совесть у вас, Павел Васильевич?“ Да, да, — заторопился я, — завтра же об этом и скажу. Приду пораньше и скажу».
Назавтра я пришел на шахту за полтора часа до работы. Знал: в это время Губин сидит в раскомандировке.
Он и вправду сидел, что-то писал.
Всю дорогу я готовился к своей первой в жизни адвокатской речи. Не стушуюсь ли, выскажу ли все, что накипело? Главное — надо сразу заговорить. Не ждать, а иначе… Да, разумеется, сразу… И едва переступил порог, начал:
— Я к вам, Павел Васильевич, по делу. Важному делу.
Видно, я был так разгорячен и взволнован, что Губин, оторвавшись от бумаг, с удивлением уставился на меня. Я без запинки выложил все, что собирался сказать в защиту Маши.
— Ну и ну! — протянул Губин и неожиданно рассмеялся. — Слышь, Трофимов, что он тут наговорил? Прямо как с трибуны.
Я оглянулся — в углу комнаты, у доски показателей стоял Трофимов и улыбался.
— А ведь он прав, Павел Васильевич, прав, — выступил вперед Трофимов и пожал мне руку. — Ничего не скажешь. Врезал по первое число.
— Ну и Сушков! — все еще удивлялся Губин. — Прямо как по-ученому. Вот какая она теперь, молодежь-то… Н-да. А мы все по старинке: кулаком, да матюком, да еще выпьем для храбрости. Стареем мы с тобой, Трофимов, стареем. Ну, так вот что, Сушков, — обратился ко мне начальник участка. — Как в протоколе пишут, примем во внимание твое заявление.
— А со мной как, Павел Васильевич? — спросил Трофимов, подаваясь к столу.
— Все уже в порядке, не волнуйся. До приказа не дошло. Но чтоб в последний раз. Сам понимаешь.
— Спасибочки вам, Павел Васильевич. Да я, я расшибусь. А за то — сами понимаете… — засмущался Трофимов, пятясь к двери.
— Ладно уж, чего там. — И бросил вдогонку: — Поучись у Сушкова защищаться. — И, уже не глядя на нас, наклонился над бумагами.
Трофимов подхватил меня под руки, шепнул:
— Пошли.
Когда мы вышли из раскомандировки, он, прижав меня к груди, выдохнул:
— А ты молодец. Здорово ты. Но Маша обидится. Не такая она, правильно? Ты сам говорил — не такая. В этом вся штука. И верно, тут ничего не поделаешь. Вот так-то, брат. И все же ты — молодец. Так и надо. Не каждый бы смог. А ты смог.
Говорил он отрывисто, бессвязно, видно, был слишком взволнован, не меньше, чем я.
— Ты уж, Вася, не говори ей. Ладно, не говори. Сорвался — бывает. И вообще — никому, понимаешь. Не хочу.
— Она уже знает, — легко признался я.
Трофимов растерянно переспросил:
— Как знает? Сказал, да?
— Она сама видела. Она была в раскомандировке. И ушла.
— Ушла, — эхом отозвался Трофимов и весь как-то обмяк, руки его соскользнули с моих плеч.
И только сейчас, в эту минуту, ярко вспыхнула мысль: «Они знают друг друга».
Я думал — угаснет она, стоит только Трофимову взглянуть на меня и, усмехнувшись, сказать: «А впрочем, ерунда все это».
Но он не сказал этих слов, он молча поднялся и зашагал к выходу и ни разу не оглянулся, как будто все время был один. А я уже не сомневался в том, что между Машей и Трофимовым что-то было, но я не предполагал, что узнаю об этом так скоро.
3
С того дня Маша разговаривала мало и неохотно. «Конечно, обиделась», — думал я, твердо помня слова Трофимова. Спросить не решался, боялся, что Маша не простит мне такой «помощи» и тогда нашей дружбе конец.
Шли дни, и Маша все отдалялась от меня. Не встречал я и Трофимова. «Неужели избегает? — спрашивал я себя и тут же отвечал уверенно: — Разумеется, да».
Сомнения не было — они как-то связаны друг с другом и не хотят, чтоб кто-то еще узнал об этом. «Ваше дело, — хотелось мне сказать им обоим. — Я и не хочу знать».
Но неизвестность томила меня, подталкивала, и я был уверен: придет час — не выдержу, спрошу. И этот час должен был наступить, раз дело дошло до того, что я стал подходить к Маше так, чтоб она не видела меня, чтоб со стороны взглянуть на нее, по лицу угадать, о чем думает.